В шестнадцать десять я загрузила барабан, поставила сорок минут и села на белый пластиковый стул у стены. Анорак не сняла: в прачечной тепло от машин, но не настолько, чтобы в это верить. На подоконнике стояли чужие бутылки с кондиционером, на полу синий линолеум, потёртый у самых машин, за окном — двор с берёзами, мокрый асфальт и козырёк подъезда. Дождь шёл третий день.
Белья было на один барабан. Второй стоял свободный, и я его не включила.
В шестнадцать восемнадцать позвонила мама, и разговор шёл двадцать две минуты.
Про деньги она спросила дважды, второй раз другими словами, будто я не ответила в первый. Потом спросила, не думаю ли я вернуться, — не потому, что там лучше, а потому, что там «всё понятно». Я сказала, что подумаю, и это была самая честная фраза за весь разговор.
Ещё она спросила, не холодно ли у меня. Я сказала, что тепло, и это был единственный вопрос, на который я ответила сразу.
Я сказала, что у меня всё хорошо. Она ответила: ну и слава богу. Через минуту я сказала это ещё раз, своими словами, чтобы звучало убедительнее.
На двадцать второй минуте я сказала, что пора: барабан заканчивает. Барабану оставалось десять минут, и я досидела их на стуле, глядя, как в стекле отражается лампа и как бельё падает с верхней стенки вниз.
Мандарины, купленные по дороге, остались под стулом. Домой я поднялась с одним пакетом и вспомнила про второй, когда ставила чайник.
